«Очень тяжелый текст. Спасибо»
И вот неожиданно мне задают вопрос, дабы мое скромное мироздание окончательно рухнуло: «Зачем ты своими статьями тиражируешь боль?»
Ничего себе новости… Почему я не задумывалась об этом раньше?
Но долго размышлять не пришлось, потому что новогодние каникулы, как и все хорошее, однажды заканчиваются.
Началась работа, впереди были новые темы и сложные тексты.
Вскоре я уже договаривалась на интервью со священником Антонием Смирновым, у которого полгода назад умер сын. Ну что, снова пойду тиражировать боль?
В тот день было очень холодно. Мы с Сережей Щедриным, нашим фотографом, стояли на морозе около храма где-то полчаса. Отец Антоний прибежал из «Шоколадницы», извинялся — пил кофе, хотел взбодриться, потому что поздно привез дочку с реабилитации. Нам он тоже принес кофе и ромовые бабы.
У отца Антония и матушки Ольги была двойня, Лука и Аня. Дети родились недоношенными и могли не выжить — весили по 950 граммов. Отец Антоний крестил их прямо в кувезах водой из-под крана. В свитере и джинсах. Епитрахиль в спешке нашли в храме при роддоме.
Двойняшки выкарабкались, у них диагностировали тетрапарез — тяжелую форму ДЦП. Лука умер через шесть лет. Все называли его Лучиком.
Материал прочитали 270 тысяч человек. Это мы что, растиражировали боль? Да, конечно.
В соцсетях многие люди благодарили — особенно те, чьи дети тоже умерли. Оказывается, растиражированная боль может быть поддержкой. Еще более странно видеть такие комментарии: «Очень тяжелый текст. Спасибо». Оказывается, читать о боли идут гораздо охотнее, чем о радости.
Как-то мне попалось интервью Валерии Гай Германики с отцом Павлом Великановым. Она спросила, почему всем интересно смотреть на лица людей, у которых случилась драма, а не какое-то классное событие. И отец Павел, потерявший жену, сказал удивительную вещь:
— А потому что это прикосновение к настоящему. Смерть входит в жизнь, как прикосновение к тому, над чем ты не имеешь никакой власти. И она ставит тебя перед фактом жизни во всей своей полноте.
«Прикосновение к настоящему» — очень точно, на мой взгляд. Так я теперь себе объясняю, зачем тиражировать боль.
«Небо отнять невозможно»
За то время, пока работаю на «Правмире», два моих героя умерли.
Еще раз вернусь к началу прошлого года. Очень хорошо помню, как проснулась второго января и, едва открыв глаза, по привычке полезла в «Инстаграм»: елки, игрушки, бокалы, елки, игрушки, бокалы… рука с катетером?
Пост Валерии Шевченко, мамы десятилетнего Роберта — это мальчик, о котором я писала на «Правмире», когда только пришла работать.
Восемь лет Роберт боролся с астроцитомой — опухолью головного мозга. Почти всю жизнь он провел в хосписе. В конце декабря Роберта не стало, а Валерия от стресса попала в больницу. «У меня было пятеро детей. И как больно теперь говорить, что я мама четверых», — прочитала я в том посте под фотографией руки с катетером.
Часто спрашиваю у героев, что они почувствовали «в тот момент, когда…» — когда узнали о диагнозе, потере близкого или еще о чем-то, после чего жизнь уже никогда не станет прежней. И вот теперь я спросила об этом у себя.
Что я почувствовала, узнав, что Роберт умер?
Это не мой брат или сын, это не родственник моих знакомых. Просто мальчик, с мамой которого я проговорила полтора часа в кафе на Большой Татарской. Мама плакала, слезы падали прямо в чашку кофе. «Вот смотрите, покупаешь кофе, да? — рассказывала Валерия. — Он стоит 99 рублей. Каждый раз ты платишь и сама себе говоришь: “Ты ведь могла эти деньги отдать соседке по палате Варе, потому что ей на еду не хватает”».
Я чувствовала что-то очень странное. Нет, мне не было больно — давайте честно, это действительно не мой близкий человек. Но я совершенно точно поняла, что Роберт останется со мной. Это значит, что, когда я буду работать, гулять по парку, кататься на коньках, играть на пианино и просто жить, в моей голове иногда будет всплывать имя «Роберт». Мальчик, который жил в хосписе.
В марте не стало священника Вячеслава Перевезенцева — тоже онкология. В тот день, как обычно, я писала какую-то статью. Пришло уведомление из рабочего чата: «Отец Вячеслав умер. Вероника последнее сделала…» То есть интервью, которое я брала у отца Вячеслава за четыре месяца до этого.
Я вспомнила, как мы с Людой Заботиной, фотографом, приехали к отцу Вячеславу. Он встретил нас в валенках — хотя дома было тепло, из-за болезни у него все равно мерзли ноги. Когда надел рясу, просил фотографировать так, чтобы валенки не попали в кадр.
В комнате было так тихо, что я боялась не то что задать вопрос — вообще произнести слово. А Люда боялась нажимать на кнопку фотоаппарата. Каждый щелчок затвора казался вопиюще громким.
Но в такие моменты — как бы это сейчас кощунственно ни прозвучало — ты отключаешь в себе человека. Ты работаешь, и сейчас твоя работа — сохранить и передать.
Отец Вячеслав понимал, что уходит. Мы тоже это понимали.
После каждой съемки Люда ищет «тот самый кадр» — кадр, который наиболее точно и ярко передает смысл сюжета. Здесь я бы выбрала тот, где отец Вячеслав стоит возле пианино дочери.
«Я думаю о ней, о ее будущем. О том, как она сможет пережить, если мне придется уйти. И это будет очень трудно», — говорил он тогда.
«Небо отнять невозможно», — эти слова из нашего интервью цитировали очень многие в день смерти отца Вячеслава. Мы записали, сфотографировали и передали вам — растиражировали боль.
«Журфак меня к такому не готовил»
В начале июля мы с Сережей полетели в Казань, чтобы поговорить с сестрой восьмиклассника Дамира, который погиб во время стрельбы в гимназии. Сережа летел на самолете второй раз в жизни, я к своим 24 годам (и к стыду и страху) — первый. Бросили вещи в гостинице, вызвали такси — в тот же вечер поехали на интервью.
Пока я что-то рассказывала у ворот, Сережа внимательно на меня смотрел, а потом спросил: «Почему у тебя дрожит губа?» Если бы не сказал, я бы не догадалась, что боюсь. Честно. В голове запустился режим работы.
Героиня вместе с двоюродной сестрой вспоминала по минутам то утро, когда застрелили брата. А мне в это время было неловко: не знаешь, как спросить, чтобы не задеть и не сделать еще больнее, почему-то улыбаешься, чтобы хоть как-то поддержать, но от этого выглядишь вдвойне глупо. Сидели мы в кафе, где гремела музыка, ведь далеко не каждый захочет пускать к себе в дом неизвестно кого — ну то есть нас.
Потом вдвоем с Сережей мы искали кладбище, где похоронен Дамир. Он играл на фортепиано, занимался спортом, любил технику. Летом на его могиле и могилах других погибших ребят было много игрушек.
А осенью мы с Людой поехали в Вологду — там психически больная женщина убила девятилетнюю Соню. Девочку искали двое суток. Чтобы разобраться, как это случилось, нужно было взять интервью у спасателей. Но еще утром, когда ехали в поезде, мы не знали, придут они с нами общаться или нет.
Пока Люда в дороге обрабатывала фотографии с предыдущей съемки, я сидела на верхней полке, вспоминала свой диплом по художественной критике и думала: «Да… журфак меня к такому не готовил».
С вокзала мы сразу отправились в кафе — вечером встретились со спасателями, а после поговорили с мамой, у которой та сумасшедшая чуть не увела двойняшек из детского сада. Когда пришли в гостиницу, я понимала, что очень хочу спать — но не могу. И что, как вы думаете, я стала делать? Правильно, расшифровывать интервью. До утра.
На следующий день мы пошли на отпевание и похороны. Я видела, что даже грим не смог спрятать, как сильно убийца изуродовала лицо девочки. Видела, как плакал спасатель.
Вторую ночь я тоже не спала. Не потому, что мне было страшно или я очень сильно переживала. Я просто хотела к утру прислать текст в редакцию — дедлайна мне никто не ставил. Хотела поскорее растиражировать боль.
Меня спрашивали, как я прихожу в себя после таких материалов. Да никак. Я, в общем, из себя и не ухожу. Автоматически включается режим работы — и все. Я не чувствую вообще ничего, что потом не дает мне спокойно ужинать. Это безразличие? Защитная реакция? Не знаю.
Но так же, как иногда думаю о Лучике, Роберте, отце Вячеславе и Дамире, теперь я думаю о Соне.
Мне доверят свои переживания, если в ответ я доверю свои
Недавно Даша Кёльн, наш редактор, говорит: «Пишу женщине, которая в ДТП потеряла мужа и двоих детей, это герой тебе». Ага, подумала я, хорошо… Но что-то мне подсказывало, что не согласится она с нами общаться.
Даша отправила Оксане большое сообщение, где рассказала, что мы много пишем о проживании горя и что это помогает другим людям переносить утрату. Прошла примерно неделя, я обо всем благополучно забыла. Но вот Даша скидывает мне номер. Оказывается, она уговорила Оксану.
Ага, подумала я снова, замечательно. Только не тут-то было. Пишу Оксане, чтобы назначить время, и получаю ответ: сначала она хочет просто поговорить, чтобы понять, комфортно ли со мной и сможет ли она дать интервью. Ага…
Конечно, я сразу побежала писать Даше, которая в тот момент дежурила на морозе у КПП шахты «Листвяжной», делая репортаж, и водила родственников шахтеров к спискам, чтобы они могли узнать, есть ли погибшие.
«Даша, как мне быть? Это же вообще онлайн, никакого контакта! А вдруг у меня ничего не получится?» И Даша на морозе у КПП стоически записывала мне голосовые сообщения: «Все будет нормально, ты справишься».
Через несколько дней мы действительно созвонились с Оксаной по видеосвязи. И знаете, это был первый раз, когда на работе мой рабочий режим выключился и включился просто человек.
Я поняла, что Оксана сможет мне доверить свои переживания, только если я в ответ доверю свои. Сейчас мне здесь что-нибудь начнут рассказывать про личные и профессиональные границы и будут правы. Но не в этом случае.
Оксане было важно позвонить самой и знать, что в любую секунду она может отключиться. Мы проговорили сорок минут, и после Оксана решила, что готова дать интервью, но не сегодня. Наверное, можно было бы усомниться, но я почему-то была уверена: Оксана позвонит. Так и получилось. Через несколько дней.
Наше интервью длилось четыре с половиной часа. Ни Оксана, ни я не заметили, как быстро прошло это время. Я навсегда запомнила, что ее старшая дочка, озорная Полина, однажды отрезала себе челку, оставив чуб, и что младшая Кира любила наряжаться. Запомнила, как Оксана очнулась после ДТП и увидела, что у Киры из ушей идет кровь. Как пыталась сделать искусственное дыхание, как замерзли руки и как она облила их кипятком, чтобы согреться…
И здесь я увидела еще одну важную сторону тиражированной боли. Человеку, который пережил драму, хочется о ней говорить — много и долго. И здесь моя работа как журналиста — не просто сохранять, но слушать и слышать.
Я подумала, что в нашей статье мы должны показать, что Оксана заново учится радоваться и быть счастливой и что после гибели близких жизнь не заканчивается. Мы предложили Оксане фотосессию у моря, и как же это было правильно.
«Жутко громко и запредельно близко»
«Ну да, наверное, драмы помогают. Ты видишь, что у других все еще хуже, чем у тебя, и тогда становится легче». Эту фразу за год я слышала от каждого второго, кто узнавал, о чем я пишу. Логики, правда, так и не поняла. Тебе не становится легче. С тобой вообще ничего не происходит.
Эмоции вызывает только текст. Пока делаешь расшифровку, выстраиваешь композицию, выравниваешь речь героев, ты проживаешь событие, но не в реальности, а на каком-то другом, может быть, более глубоком уровне.
Ты пропускаешь его через себя сквозь пальцы, пока набираешь буква за буквой, и вот так прикасаешься к настоящему.
И чем больше в тексте боли, тем больше ты его любишь.
В этот момент в организме откуда-то берется энергия, даже если ты не выспалась или забыла пообедать. Внутри как будто сжимается пружина, и пока ты не закончишь работать, просто не сможешь расслабиться. Поэтому труд журналиста тяжелый не столько морально, сколько физически. Но об этом ты вспоминаешь, когда твой материал опубликован.
Я рассказала вам лишь о некоторых важных для меня текстах. Но за этот год их было намного больше. И каждый раз чужая боль, которую я тиражировала, была для меня «жутко громкой и запредельно близкой». Например, история Катерины Кудрявцевой — балерины, которая не может ходить из-за рассеянного склероза. Или Миши — классного парня, который научился дышать сам и которому больше не нужен хоспис.
Мои материалы о детях с синдромом Тричера Коллинза складываются в цикл. Надеюсь, я продолжу его в новом году, а пока у меня есть истории Ромы, Феди и Марка. Радуюсь, что после нашей статьи (неожиданно для нас самих!) благотворительный фонд оплатит лечение спастики Дмитрию Дмитриевичу Линникову — в прошлом году он перенес инсульт и теперь восстанавливается.
До сих пор стараюсь следить в соцсетях, как дела у Ксюши с синдромом Ретта, у особой модели Ларисы и у Лизы, которая победила рак, но потеряла мужа и осталась с двумя детьми на руках. Я помню и люблю каждого своего героя и о каждом иногда думаю. Но если потекут слезы, как говорил герой Фоера, пущу их по изнанке щек.