Связи разорвались, но это не убило экономику. Александр Аузан — о том, переживет ли она 2023 год
Что ждет нас в 2023 году
— У меня есть две новости: первая хорошая, вторая плохая. Хорошая — то, что самый ужасный в нашей жизни год закончился. Плохая — 2023 год, вероятно, будет еще хуже. Или не будет?
— По крайней мере, он не будет неожиданным. Люди тяжелее всего переживают несоответствие своим ожиданиям, и 2022 год в этом смысле страшно ударил по головам и душам. К неприятностям 2023-го мы уже готовы, потому что понимаем, что вошли в другую жизнь.
А формула оптимизма с 2022 года для меня звучит так: завтра будет хуже, чем послезавтра.
Россия, как правило, даже глубокие кризисы преодолевала психологически легче, чем другие страны, из-за высокой адаптивности населения. Люди не очень рассчитывают на власть и находят собственные неожиданные решения.
Нынешний кризис будет преодолен вряд ли в 2023-м, скорее в 2024 году. А вот что дальше — вопрос. Ниши будут заполнены — какие-то успешно, какие-то менее успешно. Где-то возникнет монополизация, и вырастут цены. Где-то появится то, над чем мы смеемся, или то, чем мы гордимся.
Но все равно будущее непонятно. Мы потеряли доступ к очень серьезным технологиям, 79% разработок в области научных исследований и опытно-конструкторских разработок — это коллективный Запад. Восток нам не может предложить замены, ему еще расти и расти. Тем более что Китай, похоже, и не стремится это сделать на уровне своих фронтирных разработок.
— Не спешит нам отдавать лучшее?
— Конечно! Он использует наши рынки, но разработки, где он намерен конкурировать как с Западом, так и с нами, он отдавать не собирается, в этом есть понятная экономическая логика. Мы теряем очень много технологических возможностей. А мировой технологический прогресс глобален.
Мы потеряли также часть человеческих возможностей с уехавшими.
Потеряли определенные пространственные возможности: Россия имеет самую большую территорию в мире, поэтому она — хаб между севером, югом, западом, востоком. Но как теперь будет работать проект нового Северного морского пути с атомными ледоколами? Что он будет возить? Мурманскую рыбу в Японию?
Да, мы пробиваемся на юг, потому что путь на север через трансполярные возможности в США и Канаду для нас экономически и юридически закрыт.
— Звучит все очень безнадежно. Почему тогда завтра будет хуже, чем послезавтра?
— История, входя в такие турбулентные эпохи, иногда делает и хорошие повороты тоже. Они бывают неожиданными. Самое обидное — проспать и пропустить поворот к хорошему. Я считаю, что мы в этом смысле проспали поворот времен перестройки, потому что окно возможностей, открывшееся тогда, было реализовано далеко не в полной мере. Многие поколения умных людей, которые предвидели наступление этого момента, почему-то считали, что все хорошее происходит само собой. А это не так.
«Люди продолжали покупать и тратить»
— В прошлом году для многих экономистов неожиданным было то, что глубина и скорость падения оказались совсем не такими, какими их ожидали. Чего ждали лично вы и что получилось?
— Мы ждали двух вещей. Разрыв связей для страны, которая глобализирована в логистике примерно на 21%, — это, разумеется, угроза падения. Оно проходит всегда по определенной формуле. Падает предложение, люди боятся потерять работу, перестают тратить деньги, падает спрос, тогда снова падает предложение. Запускается спираль свертывания экономики.
Что же произошло в реальности? Разорвались связи, это должно было снизить экономику по самым скромным подсчетам на 10% валового продукта (между собой экономисты говорили про 15–20%). Но рыночная экономика оказалась живучая в России, и это достижение последних 30 лет, которым мы можем гордиться. Рынок хорошо сшивает дыры и предлагает замены. Запасы предприятий, которых хватило на 3–4 месяца, дали выигрыш времени, были найдены другие цепочки поставок. Падение экономики на 2,5% вместо 10% умеренного прогноза — это, конечно, великая вещь.
Второй фактор — не закрутилась спираль падения спроса и предложения. Люди испугались финансового кризиса, но он не наступил, благодаря быстрым и профессиональным действиям денежных властей. А когда все поняли, что самого страшного не случилось, повели себя достаточно оптимистично: продолжали тратить. По крайней мере, до сентябрьского указа о мобилизации, когда стали покупать в основном еду и спецобмундирование.
Поэтому спираль затормозилась, связи рынком были восстановлены. Плюс сработали усилия не только Центрального банка, но и Минтранса, и Минпромторга. Особенно с транспортом нужно было решить много вопросов. При развороте логистики вектор поставок менялся, и перегрузки, конечно, для транспорта оказались очень тяжелыми. Но правительство сработало вполне грамотно.
— Получается, что в каком-то смысле капитализм все же всесилен.
— Я бы сказал с одной поправкой: государственный капитализм. Он перекошенный, низко конкурентный, монопольный, но свою базовую задачу — налаживание связей через ценовой механизм — он решает.
Госплан 2.0 и мобилизационная экономика
— Надо ли бояться мобилизационной экономики?
— Конечно, риски здесь есть. Я нашу нынешнюю экономику часто сравниваю с НЭПом, когда одной рукой советская власть пыталась выйти из голода и неурядиц, успешно запуская малое и среднее предпринимательство, а другой рукой строила плановую экономику, контроль над крупной промышленностью. И сейчас происходит нечто похожее.
То, что на базе государственного капитализма возникает военный госкапитализм, — это довольно очевидно, потому что сверху ложится мобилизационный план. Он переключает работу на оборонно-промышленный комплекс, а также пытается создать в критически важных областях — например, в микрорадиоэлектронике — то, чего у нас нет. Этакий цифровой Госплан 2.0. Его пытаются строить.
Поэтому в нынешней экономике есть два регулятора. Есть цены, которые уже сработали, и, в общем, машина на этом моторе смогла неплохо пройти 2022 год. И есть формирующийся Госплан 2.0, результат которого мы увидим в последующие годы.
Два этих принципа друг другу противоречат и будут сталкиваться, как это было во время НЭПа. И поскольку при жесткой политической власти директивный метод сильнее ценового, это может иметь отрицательные экономические последствия в виде соглашения о сдерживании цен или чего-нибудь в этом роде.
Но главная опасность в другом. Мы помним, что выход из НЭПовской экономики произошел в тоталитарную экономику и тоталитарное общество. Китайская Народная Республика, особенно после ХХ съезда КПК, очевидным образом идет в сторону государственного капитализма и построения цифрового тоталитарного государства.
— Цифровое тоталитарное государство еще недавно казалось нонсенсом: либо тоталитаризм, либо цифровое развитие. Странно, что в государстве, где не работают общественные институты, в то же время так прекрасно работают всякие цифровые приложения. Как это получается?
— Во-первых, давайте мы отойдем от того религиозного отношения к институтам, которое было модно в конце XX века: нужно наладить институт, а дальше все пойдет само собой. Но институт — это ведь что такое? Это правило и механизм поддержания правил. А они бывают разные.
Например, существуют феодальные институты — тот же ремесленный цех. И каждый вид института обладает своими плюсами и минусами. Что дали институты частной собственности, независимого суда, про которые написаны многочисленные книжки? Экономический рост.
Его, кстати, до XVIII века вообще не существовало. Экономики расширялись и сужались по мере того, как росло или сокращалось население из-за войн, неурожаев, эпидемий. Сужается база населения — падает экономика. Растет рождаемость — через некоторое время начинает расти экономика. Экономический рост и сейчас уже не такой, к которому мы привыкли в XX-м или начале XXI века. Но будут какие-то другие результаты.
Может ли государственный капитализм давать свои результаты? Может, потому что государственный капитализм в XX веке связан с технологическим развитием, созданием новых отраслей. Я хочу напомнить, что не мы его придумали. Основатели российского НЭПа учились у американской, германской промышленности.
Поэтому другие институты — это другая жизнь, иной набор плюсов и минусов. Чего-то не будет, а что-то появится такое, чего нельзя было сделать в условиях свободного рынка.
Цифровой тоталитаризм, экология и метавселенная
— Многие историки говорят про утрату будущего. Вы согласны с этим?
— Я согласен с тем, что за последние три года переменилась историческая эпоха. И наши представления о том, какой мир есть и какой будет — они рассыпались.
Уже во времена пандемии возникли три варианта видения будущего, конкурирующие между собой. Одно из них я уже упоминал — это цифровой тоталитаризм. Цифра решила великую проблему тоталитарных государств XX века. Следить за подданными было очень дорого, а если вы не можете уследить за всеми, то ваша система наказаний начинает работать как стихийное бедствие: то ли упадет камень с крыши, то ли не упадет. Человек понимает, что может «проскочить», и начинает вести себя более независимо. Так вот, эта проблема цифровым скринингом решена. Следить за людьми, строить их социальный рейтинг стало дешево.
Другой вариант будущего — это идеи устойчивого развития. Во времена ковида они обрели новую актуальность. Потребность в климатическом регулировании и в решении связанных с этим социальных проблем оказалась глобальной, и разные группы стран пошли на то, чтобы договориться об общих целях устойчивого развития. Выяснилось, что у нас есть общечеловеческие, общеземные задачи.
Но есть и третий образ будущего, о котором говорят то реже, то чаще. Это метавселенная.
— Это еще что?
— В какой-то момент цифровые экосистемы начали конкурировать с государством. Они стали своего рода квазигосударствами с миллионами цифровых граждан, которые общаются между собой с помощью все новых приложений, и с пользовательским соглашением вместо конституции, которое поменять труднее, чем конституции некоторых стран. Более того, эти системы покусились на святое: макроэкономику, на эмиссию денег.
Традиционные государства перешли в наступление. Во многих странах криптовалюты частично или полностью прикрыли, Джеку Ма, [китайскому предпринимателю и основателю Alibaba Group], запретили эмиссию акций и велели каждую неделю клясться в верности партии и правительству, а Цукерберга полоскали в комитете Конгресса, угрожая разделом его цифровой империи. В России тоже не позволили создать свой вариант криптовалюты, гоняли автора этой идеи Павла Дурова между Центральным банком России и Федеральной резервной системой, пока он не осел у арабов.
Но у цифровых систем есть свой ответ. Они говорят: «А мы построим такой цифровой мир, который будет стоять над вашими законами, границами, государствами. И люди смогут в нем жить, не покидая страны, кресла или кровати. Мы им предложим такое, чего правительство предложить не в состоянии».
Так что конкуренция разных моделей будущего продолжается. Мы живем в неопределенности, но при этом мы понимаем, что историческая эпоха сменилась.
У людей могут измениться представления о добре и зле
— Где во всем этом реальный человек с его представлениями о счастье, о семье? Что с ним будет?
— Человек и есть главный триггер происходящего изменения.
Есть такой непростой вопрос в институциональной теории: откуда вообще берется развитие? Оно берется из двух источников. Либо от внешнего удара, — эпидемия, оледенение, голод, любой взрыв привычных условий, когда приходится придумывать новое.
Либо изнутри нас самих. Когда мы, накапливая опыт, размышляя о мире, вдруг приходим к тому, что нобелевский лауреат, историк Роберт Фогель называл «изменением вкусов и предпочтений».
Именно ковид, с моей точки зрения, привел к серьезному изменению человека и человечества. Это уникальный исторический период, когда оба источника развития сработали. Был внешний удар в виде пандемии, домашнего ареста, под которым сидело три миллиарда человек. То, что они за это время прочитали, посмотрели, передумали; те вопросы, которые они себе задали и на которые не нашли ответа; все это сделало их другими, не такими, какими они были до карантина.
Турбулентные процессы шли в небольших форматах, но на выходе приобрели сокрушительный характер.
Это видно и по политическому поведению людей, и по этическим сдвигам, которые происходят в обществе, и по экономике: в 2020 году «овцы» постригли «волков», то есть мелкие участники финансового рынка обыграли крупные фонды, совершив в несколько секунд совместную операцию. Такого раньше не бывало!
— Так какими же стали люди?
— Эпидемия редко хорошо воздействует на людей. Из-за потери привычных и комфортных условий появляется агрессивность, которая распространяется, как мы видим, не только на членов семьи.
С другой стороны, новые сложные обстоятельства потребовали решения самых базовых жизненных задач — например, отвезти старикам продукты. И мы увидели настоящий расцвет волонтерской деятельности.
Пока не очень понятно, каким станет человек. С новой силой проявились, очертились ранее существовавшие представления о должном, о хорошем, о плохом.
Чтобы было понятно, о каком масштабе изменений идет речь, я приведу пример, который приводил сам Фогель вместе со своим соавтором Дугласом Нортом, получившим Нобелевскую премию по экономике за создание теории институциональных изменений. Они доказали, что американское плантационное рабство было экономически результативным, а социальное положение раба на Юге было лучше, чем положение наемного работника на Севере. В 1930-е годы XIX века американцы считали, что рабство — это своего рода протекторат над не очень развитыми людьми, которых сначала нужно чему-то научить, а уж потом предоставлять им права.
А потом все перевернулось. В 50-е годы они пришли к тому, что рабство — зло и гадость. И огромную роль в этом сыграла книга «Хижина дяди Тома» писательницы Гарриет Бичер-Стоу. Недаром же Авраам Линкольн сказал: «Вы та маленькая женщина, из-за которой началась эта большая война», имея в виду Гражданскую войну в США.
Кстати, «Муму» Тургенева сыграла у нас аналогичную роль. 99 лет спорили о том, отменять или не отменять крепостное право, но прочли ее и сказали: «Боже мой! Собачку жалко, и Герасима жалко, и вообще — какая гадость это ваше крепостное право!» И оно рухнуло.
Я думаю, что мы находимся на грани переворотов вот такого масштаба. Они не всегда имеют благотворные последствия, но уж точно, что в 2020-е годы мы увидим неожиданно новые представления людей о добре и зле.
— О добре и зле?
— И том, кто мы такие. Потому что все это идет в условиях взрыва противоречий и межцивилизационных конфликтов. Причем речь не только о культурной войне с западнохристианской цивилизацией, но и об ускоренной попытке сближения с конфуцианской цивилизацией, когда вдруг возникают новые представления о том, что с детьми можно делать, чего нельзя, как семья устроена.
Я с нетерпением и некоторой тревогой жду, какими окажутся люди конца 2020-х годов. Точно не такими, какими были в прошлом десятилетии.
Каким бывает патриотизм?
— Почему идеалы, какими бы они ни были, вдруг оказываются сильнее, чем насущные экономические интересы?
— Ценности и установки работают незаметно, но переворачивают устройство мира. В 2022 году я выпустил книжку «Культурные коды экономики», а до этого мы с коллегами 10 лет занимались большими полевыми исследованиями.
Например, в русском сознании пространство играет совершенно особую роль. Это имеет климатическое объяснение — каждые 7 лет нужно было менять поле, а значит, передвигаться все дальше и дальше. И социальное объяснение, поскольку история России — это история побега от власти на север, на восток, продвижение казачьих станиц, регулярных войск вслед за бегущими, что в итоге привело к созданию крупнейшей империи. Осознание пространства как главной ценности заложено в нас достаточно глубоко.
Хотя с экономической точки зрения, конечно, тот человеческий капитал, значительную часть которого мы потеряли в 2022 году, — сегодня гораздо более значимая вещь. Это самый серьезный вызов, который российская экономика испытала за 30 лет своего постсоветского существования, потому что это удар по будущему.
— Это правда, что уехали лучшие? Эта фраза уже поднадоела, если честно.
— Когда американские, китайские, немецкие компании, воспользовавшись ситуацией, пытаются переманить программистов экстра-класса, ведут с ними длинные переговоры, предлагают большие зарплаты, социальный пакет, переезд семьи, то да, это охота на лучших.
В целом же те, кто уехал, — такие же, как те, кто остался. Это люди из мегаполисов, примерно 30 миллионов человек, из которых, может быть, миллион или два покинули страну. Здесь не деление на худших и лучших, а вопрос того самого ценностного выбора.
Я всегда говорил студентам, что советский период дал нам через литературу две максимы, которые противоречат друг другу. Виктор Некрасов, автор знаменитой повести «В окопах Сталинграда», сказал, что «лучше подохнуть от тоски по родине, чем от злобы на родных просторах». А Владимир Высоцкий говорил: «Не волнуйтесь, я не уехал, и не надейтесь — я не уеду».
И то, и другое есть патриотизм. Когда человек уезжает и у него сердце разрывается от расставания с родиной, с близкими, друзьями, коллегами — это такое же патриотическое переживание, как когда говорят: «Это моя страна, я остаюсь и буду делать то, что считаю важным для следующих поколений».
— Может ли наша страна взять и не декларативно, а реально выпилиться из Европы?
— Нереалистично. В 2022 году мы отметили 350-летие Петра и 300-летие империи. Петр был очень противоречивой фигурой, своей дубинкой он вбил в нас европейскую идентичность. Собственный выбор он сделал выбором нации. И закреплено это было не столько его преемниками, сколько рождением великой русской литературы, которая возникла из тесного переплетения с европейской.
Пушкин, который часто мыслил по-французски (и для которого Парни был не менее важен, чем Тредиаковский), Достоевский, Толстой, Чехов — все это абсолютно русское, российское явление, однако немыслимое вне контекста европейской культуры. Это вычеркнуть невозможно.
При этом мы остаемся раздвоенной страной. С одной стороны, Россия архаичная, настроенная на коллективистские ценности, государственный патернализм, солидарность, перераспределение. А с другой — индивидуалистическая, живущая по принципу «в России можно делать очень многое, если не спрашивать разрешения». Это великая фраза Даниила Гранина.
«Человека, который предается безделью, накрывает уныние»
— Экономика не может существовать в изоляции, но сейчас трудно ездить, совершать студенческие обмены. Как декан экономического факультета МГУ вы замечаете перемены?
— Да, и не к лучшему. Университеты, наука в принципе живут в коллаборации, единым миром. А он рушится.
Но не могу сказать, что уже полностью разрушен. Даже с Европой коммуникация сохраняется, а на китайском направлении она растет очень быстро. Мы получили чрезвычайно интересное предложение от одного из китайских университетов по созданию совместного института цифровой экономики и прикладного искусственного интеллекта. Причем финансирование обеспечивает китайская сторона, а мы работаем здесь, как и привыкли работать.
Мы продолжаем присутствовать в международных рейтингах. В ноябре 22-го года Times High Education сообщил о том, что МГУ по экономике и бизнесу вышел на первое место в России. Конечно, по экономике это означает, что мы находимся на границе первой сотни мировых университетов. Это не самый блестящий результат, но довольно хороший для восьмимиллиардного мира. Поэтому иностранных студентов все еще много, каждый шестой. Мне не до конца понятна их мотивация, потому что для студентов с Востока, которых большинство, МГУ был преддверием пути в Америку и в Европу, а сейчас этот путь во многом закрыт.
Но гораздо интереснее мне мотивация российских студентов. Как они видят свое будущее.
— И как?
— С одной стороны, отъезд многих людей, которые занимали хорошие позиции в компаниях и аналитических центрах, — это возможность карьерного роста для тех, кто остался. И некоторые делают сейчас головокружительную карьеру.
С другой стороны, у нас впереди работа по восстановлению человеческого капитала, потому что бреши чувствуются. И в этом смысле я понимаю, что мне делать в ближайшие годы. Но где они будут себя применять — это открытый вопрос.
Мы думаем об изменениях в образовательных программах, потому что страна военно-государственного капитализма предъявляет другой спрос, там работают другие институты — например, не независимый суд, а прогнозирование и отслеживание движения к заявленной цели. Это Счетная палата, аудит и так далее.
Мир продолжает предъявлять спрос на наших студентов, но структура спроса будет меняться.
— Что вы говорите студентам, которые сегодня спрашивают: «Сан Саныч, как нам жить теперь?»
— Я отвечаю: «Как можно больше общайтесь друг с другом. И не бездельничайте. Человека, который предается безделью, накрывает волной уныния».
Главный дефицит сейчас на факультете — это дефицит аудиторий для всякого рода внеучебных занятий. Игра в го, театр, музыкальный час. Очень много времени люди теперь посвящают творчеству.
Кстати, и в смысле большой экономики креативные индустрии — это российский шанс. Я с интересом наблюдаю за подвижками на рынке в условиях санкций и ухода крупных участников.
Сумеет ли легкая промышленность стать индустрией моды в России? Сама по себе легкая промышленность — не слишком креативная сфера деятельности, пережившая свои лучшие времена где-нибудь в XIX веке. А вот индустрия моды — это совершенно другое, там важен не носитель, а идея, бренд.
Принудительное освобождение этих сфер укорененными западными брендами создало, по существу, равные условия конкуренции как для китайцев и турок, которые пытаются сюда войти, так и для отечественных производителей. Тут может произойти много интересного.
Росатом и туалетная бумага
— Лучшие ушли — вот теперь заживем!
— Да, есть и опасность. Менее конкурентный рынок всегда монополизируется. Я обеспокоен судьбой наших цифровых гигантов. Во время ковида Россия вышла на передний край в цифровой трансформации. Это и банковские разработки «Тинькова» и «Сбера», и, конечно, «Яндекс» с его поисковиком, который не уступает «Гуглу». И вот сейчас «Сбер», «Яндекс», VK, «Мэйл.ру» остались при слабой конкуренции больших западных компаний. Поэтому очень надо, чтобы, с одной стороны, они, будучи выброшены с одних мировых рынков, искали другие. И они это делают.
Но не менее важно, чтобы в условиях военно-государственного капитализма они не превратились в департаменты нового большого экономического государства. Наверное, они обретут новые возможности, но утратят креативность и свободу.
— Есть еще какие-то области, про которые мы можем сказать — вот они ушли, и мы наконец-то научимся делать свое?
— Точно не автопром, хотя КамАЗ сделал конкурентоспособный высокоэлектронный грузовик.
Больше шанса, мне кажется, у тех отраслей и производств, где производятся штучные товары. Мы можем подковать блоху, но конвейерное производство у нас всегда работало хуже, чем в тех странах, где принято читать инструкции и соблюдать их от первого до сто тридцать второго пункта. Я потому и вижу будущее за креативными индустриями, что они связаны с поиском, с малыми сериями.
Причем это может относиться даже к такому гиганту, как Росатом. Он почти не потерял на всей этой истории и продолжает быть крупнейшим участником мирового рынка.
— Я как простой обыватель мало волнуюсь за судьбу Росатома. Особенно если учесть, что туалетная бумага у нас появилась через два года после того, как был запущен спутник.
— Туалетная бумага, персональный компьютер, телевизор, холодильник — это как раз продукты массового стандартизированного производства. С этим здесь всегда сложнее.
Поэтому я скорее допускаю, что появится какой-нибудь новый, высокохудожественный, глобально конкурентоспособный вариант туалетной бумаги, чем налаженное массовое производство потребительски привычного.
В целом я бы сказал, главная головная боль для меня, тема ночных и дневных размышлений — это Россия конца 2020-х годов. Что мы будем делать и как жить после кризиса. Самое страшное, как я и говорил, — быть не готовыми к открытию окна возможностей. Потому что тогда остается только выброситься в него, чего не хотелось бы.
— Нет, мы не будем выбрасываться.
— Конечно, не будем.
Фото, видео: Сергей Щедрин